Газета выпускается Пресс-клубом РАМТа



Память как противостояние злу

Лекция филолога Марии Штейнман памяти Иосифа Ароновича и Ольги Ароновны Штейнман

10.03.2024

22 февраля 2024 года в Черной комнате РАМТа в рамках программы к спектаклю «Леопольдштадт» Молодежного образовательного проекта «ТЕАТР+» состоялась лекция кандидата филологических наук, исследователя литературы и медиа Марии Штейнман «Память как противостояние злу». Предлагаем вам краткие тезисы лекции.

Для меня большая радость и честь стоять на этой сцене. Молодежный театр, который когда-то был Центральным детским, это принципиально важная часть моей жизни. И для меня важны те спектакли, которые здесь идут, потому что они больше, чем спектакли, это всегда высказывание.
Память как противостояние злу – мы поговорим об этом не с психологической, а с культурной и, возможно, социальной точки зрения. О том, что такое вообще память, травма памяти, почему мы не хотим помнить. И начнем с двух имен, без которых двигаться мы дальше не можем.

Морис Хальбвакс погиб в Бухенвальде в 1945 году. Это человек, который задумался над тем, что такое память не только по отношению к личности, но и та память, которая эту личность переживает и получает продолжение в других сознаниях. Он выдвинул концепцию коллективной памяти, которая влияет на каждого из нас, которая нас формирует и нас переживет.

Эту идею, с ней полемизируя, продолжил Жак Ле Гофф, предложив концепцию социальной памяти. Здесь уже речь не просто о неких смыслах, которые мы разделяем друг с другом, но и о том, что память формирует общество. И тут возникает вопрос: это память формирует общество или общество формирует память? Ответ: этот процесс двусторонний и зависит от нас с вами. И здесь на первый план выходит такая важная вещь, как механизмы социальной памяти: это ретроспектива, актуализация и эмоция.

Наша память связана с прошлым – родителей, бабушек, дедушек, – это поколенческая память, которая корнями может уходить очень далеко. А есть еще память, которая связана с обществом, с той социальной группой, к которой мы относимся. И разделять эту память или не разделять – это наше решение и, возможно, наша с вами и ответственность, потому что на нас эта память оборвется, если мы не захотим ее передавать дальше и сделаем вид, что ничего не было.
А что происходит, когда в этой памяти содержится колоссальная травма, боль, когда с ней работать некомфортно? Я могу привести пример репрессий, когда люди скрывали свое дворянское происхождение или происхождение из семьи священника, чтобы спасти себя и близких. Это был вынужденный выбор, но он был. И сколько оборвано нитей. Мы не можем винить ни себя, ни своих предков за то, что это было сделано, но это было сделано, и это связано с памятью. То есть память – это очень, на самом деле, подвижное, удивительное явление. Оно, с одной стороны, устойчивое, потому что нас переживает, а с другой, очень хрупкое, потому что мы можем его волей или неволей остановить, уничтожить, замолчать. И вот это механизм ретроспективы.

Но при этом память можно возродить, для чего существует механизм актуализации памяти, когда мы ее выносим из прошлого в настоящее, делаем предметом разговора в самых разных форматах: фильма, спектакля, книги – чего угодно.

Еще очень важный момент – это эмоции. Цифры, даты, факты далеко не всегда нас затрагивают, цепляют. А без эмоций память не включается. Это может быть что-то радостное и позитивное, но чаще то, что психологи называют триггеры – спусковые крючки, болезненные моменты.

Особо отметим нарративный характер памяти. Память передается через рассказы, через текст, через сюжет. Она живет рассказыванием. Рассказывая, мы ее актуализируем для себя и для других.

Мы не будем касаться ситуаций, когда факты искажаются или используются в развлекательных целях. Мы говорим о личном или опосредованном свидетельстве. И еще один важный момент: когда мы вовлечены в процесс передачи памяти, мы невольно становимся в чем-то участниками и свидетелями, разделяя ту историю, которую рассказываем. В этом смысл передачи памяти.

Неизбежно мы столкнемся с понятием неудобной памяти. Особенно если это касается тех аспектов, которые принято или было принято замалчивать. Репрессии, происхождение не из рабочих и крестьян, Холокост – все это неудобная память, ибо связана с травмой.

Я вынесла на слайд цитату из книги Ришара Рехтмана и Дидье Фассена «Империя травмы»: «Мир вокруг нас ныне полон опасностей, представляющих собой долгосрочные следствия господства и угнетения, о которых, как нам думалось, вскоре позабудут навсегда – но их, как оказалось, предали в забвение лишь на время». Это 2009 год. При том, что мы стали воспринимать время иначе.

И второй момент: прошлое оставляет психический и метафорический след. Даже рассказывая о своих ближайших родных, мы создаем метафору прошлого, создаем дополнительные смыслы, которые нас связывают.

Да, помнить больно, некомфортно. «Давайте не будем об этом думать, подумаем об этом завтра». Напомню Юлия Черсановича Кима: «Зачем былое ворошить? Тебе так легче, что ли, жить?» Так вот это «ворошить былое» и есть избегание травмы, потому что хочется жить без боли. Так устроен человек.

Процитирую еще из книги «Империя травмы»: «Травма стала главным символом нашей эпохи. Это наш обычный способ связать нынешние страдания с насилием, случившимся в прошлом». Это действительно так. Но проблема и в том, что мы можем не хотеть помнить. Это то, что называется «избегание травмы», «вытеснение травмы». Потому что память настолько тяжела, что ее просто выносят за скобки бытия, чтобы жить дальше. И вот в силу этой идеи не ворошить былое общество не очень понимает, как относиться к Холокосту.

Дальше адресую вас к одной из работ Шошаны Фельман, которая предлагает такое понятие, как «эпоха свидетельства». Ее текст был написан про знаменитый фильм Клода Ланцмана «Шоа» о катастрофе 1985 года – трагедии без свидетелей. Так вот, рассуждая о трагедии Освенцима, философ Джорджо Агамбен вдруг начинает говорить: «А кто свидетели? Ведь те, кто были реальными свидетелями ужасов, погибли – их свидетельств не существует. А те, кто выжили (тут есть еще понятие травма выжившего, вина выжившего) они как бы не совсем включенные свидетели». Эта его логика меня, честно говоря, очень глубоко потрясла. При том, что он подчеркивает, что это надо преодолевать.

Итак, истинных свидетелей нет – об этом говорит и Шошана Фельман. И я не согласна с ней. Я даже сформулировала этот конфликт: «Свидетельство изнутри против свидетельства извне». Чтобы уравновесить этот спор, возьмем работу российского философа Валерия Подороги (Подорога В.А. Метафизика ландшафта. Коммуникативные стратегии в философской культуре XIX – XX вв. – прим. ред.), в которой есть очень любопытная вещь: попытка утверждать, что «жертва теряет связь с предшествующим историческим бытием <…>. Время после [трагедии] – не только время осознания вины, страданий и неутихающей боли, но и время забвения», — то, о чем мы говорим. Все должно быть забыто: «…не вспоминать, а выживать – вот что главное». Ведь «глубокая <…> травма лишает жертву защиты от прошлого, делает неспособной к полноценному существованию». И вот это вот совершенно мощное высказывание. О том, что, похоже, жертва теряет человеческую способность забывать. Это очень сильный и сложный момент, потому что в случае с такими грандиозными трагедиями, как Холокост, мы упираемся именно в это. Мы не можем говорить о Холокосте, не говоря о боли. Холокост и есть боль. Насколько мы отважны, чтобы вообще поднять этот вопрос? Потому что, если нет, то тогда, вспоминаем Бродского, рождается «фигура умолчания» – фигура значимого отсутствия, к которой можно апеллировать. Но чем больше ты молчишь о прошлом, тем больше оно деактуализируется – оно так устроено, мы так устроены.

Мы знаем, что многие свидетели изнутри Холокоста не могли жить дальше, они кончали с собой. Не только потому, что получили травму выжившего, но и потому, что испытывали ощущение бесконечно длящейся трагедии. Это не каждый может пережить. А получается, что, когда мы об этом помним, мы волей-неволей к этому подсоединяемся. Помните, у Бродского «заглянем в лицо трагедии»? Это оно.

Но есть еще более интересный момент – это размывание памяти. Такой термин нам предлагает Фуюки Курасава (см. Курасава Ф. «Послание в бутылке»: свидетельствование как транснациональная практика – прим. ред.). И еще один – «лихорадка свидетельствования», witnessing fever – который подразумевает сомнения в свидетелях: а правильно ли они поняли, то ли увидели? То есть, мы можем сказать одно, а контекст будет другим. Цитирую: «Как показывают многочисленные исследования, наиболее распространенными реакциями на свидетельствования о массовых страданиях выступают их отрицание, апатия постороннего». Буквально, я к этому не имею отношения и не хочу с этим иметь ничего общего. Это то, что называется realpolitic, это я вижу постоянно. Часто в социальной сети читаю, как болезненные, травматические события нашего прошлого подаются дистанционно: типа, «ну, по большому-то счету же было все иначе». Или – «вы не замечаете важного». Это может быть безволие, может быть отстраненность или даже усталость от сострадания – человек переживал так сильно, что вдруг оказался опустошен.
Потому что сострадание – это душевное движение, наш вклад в то, что разворачивается вокруг. Вот Курасава как раз говорит о том, что, когда мы преодолеем эту усталость, мы снова упремся в нарратив, в повествование. Так мы преодолеваем несправедливость забвения.

Теперь настал момент поговорить о возвращении памяти. Как пространство памяти можно восстанавливать? Способов много, и самый известный – это фильмы. Назову то, что мне показалось важным.

Фильм Ванды Якубовской «Последний этап» 1948 года об Освенциме. Это не только польский, но и советский фильм. Он снят тогда, когда факты еще были видны, и свидетели были вокруг тебя. Сила этого фильма как раз в близости к событию. А некоторая слабость в том, что делается вид, что катастрофа, Холокост, гибель евреев – это просто маленькая строчка в общем списке.

В фильме Марвина Чомске «Холокост» 1978 года уже большое расстояние во времени между событием и его восприятием. И он хорош именно тем, что четко задает необходимость напоминания, сохранения памяти. Являясь художественным (это один из фильмов с Мерил Стрип), он, по сути, документальный в плане работы с документами и непридуманного нарратива непридуманных историй.

Возвратимся к фильму Клода Ланцмана «Шоа». Он вызвал очень много вопросов, потому что режиссер работал со свидетельствами не только жертв. Это могли быть внешние свидетели, просто граждане, мимо которых проходили составы. Это могли быть те, кто был вовлечен. Помните, есть жуткий момент в «Списке Шиндлера», когда поезд проезжает какой-то переезд, и стрелочник делает вот такой жест – показывает, как перерезает горло. И этот жест объясняет буквально все, что произойдет с людьми. Так вот, в фильме «Шоа» есть интервью с человеком, которого мы условно назовем стрелочником. И получается, что кто бы свидетелем ни был, память состоит из всех свидетельств. Она так устроена, коллективная память, которую мы можем назвать социальной.

И «Список Шиндлера» 1993 года совершенно потрясающий. Потому что по степени проработки деталей, работы с фактами Стивен Спилберг уходит от того, что называется infotainment, информационное развлечение, или, хуже того, polytainment, политика как развлечение. Он рассказывает истории и, по сути, создает эпическое полотно. «Список Шиндлера» – это эпос ХХ века. И сила его в том, что он чередует эпический размах и личные истории (помните знаменитый кадр с девочкой в красном пальто – метафору ребенка, затянутого в шестеренки истории?). И ты не можешь не сострадать, не сопереживать, не включаться. И все это помножено на свидетельство реально существовавшего праведника Оскара Шиндлера. Кстати, советую вам посмотреть фильм и о его жене («Горький привкус любви Фрау Шиндлер» 2021 г., реж. И.Волосецкий – прим. ред).

Отдельная вещь – это фильмы о Холокосте, которые пытаются эту историю рассказать менее травматично. И это вызов перед любым режиссером, потому что есть опасность просто девальвировать сюжет, увести его в юмор, в развлечение. Я привожу пример, который мне кажется вполне приличным, – фильм Роберто Бениньи «Жизнь прекрасна» 1997 года.

Говоря о книгах, я взяла две абсолютно противоположные друг к другу по времени, по языку, по размаху и масштабу книги.

Первая – это «Жизнь и судьба» Василия Гроссмана, книга максимально автобиографическая. Именно в ней Гроссман помещает реальное, последнее письмо его матери, которое пришло уже после того, как ее не стало, как она погибла в гетто. В чем его сила? Это настолько мощное, нежное, любящее письмо матери к сыну, что все дистанции пропадают, разделение между прошлым и настоящим нивелируется. И то, что в художественное произведение включается документ, выносит его на абсолютно другой уровень.

Текст совсем другого плана – это «Принцесса Шиповничек» Джейн Йолен, незамысловатый рассказ о преодолении немоты. Он о том, как внучки, проводив в последний путь свою бабушку, вспоминают, как она рассказывала им сказку о принцессе Шиповничек, которая уснула, и вместе с ней уснуло все государство. При этом от сна проснулась только принцесса. И оказалось, что бабушка всю жизнь рассказывала сказку про себя – про принцессу Шиповничек, которая спит и боится своей памяти. Одна из внучек, разбирая наследство бабушки, обнаруживает некие фотографии, кольцо, записку, из которых становится понятно, что они даже настоящего имени своей бабушки не знают. И вся ее история начинается с момента, когда бабушка прибывает на тот самый Эллис-Айленд, куда прибывали эмигранты в Штатах. Что было до этого, нам неизвестно. И только на закате жизни она буквально завещает внучке узнать о ее прошлом, так как не смогла эту память передать напрямую, потому что травма была такова, что принцесса Шиповничек, заснув, буквально стерла себе прошлое. И внучка проходит собственный путь узнавания истории бабушки, прошлого, памяти.

Если читать реальные свидетельства, то мы узнаем, что огромное количество спасшихся из огня Холокоста евреев старались не вспоминать о своем еврействе, потому что оно было связано с травмой, болью, смертью и потерей. И это может быть применено не только к Холокосту. И касается всех стран. Поэтому я и привожу пример книги американской писательницы.

Так я подвожу к личной истории Тома Стоппарда, самого прекрасного живого классика. Стоппард, наверное, последний пример эпоса в драме. Когда он пишет «Берег утопии», «Леопольдштадт», это же эпические, по сути, нарративы. Он работает с категориями истории, с категориями исторических эпох. И поэтому его немножко сложно читать. Мы не всегда готовы к этой многофигурности и многоуровневости, нам хочется выбрать кого-то одного, кому мы можем сочувствовать. А Стоппард работает иначе, вот его цитата о работе над пьесой «Леопольдштадт», которая была написана в 2019 году: «На написание мне понадобился год, но разработка велась гораздо дольше. Здесь очень много личного, но я описал венскую семью, чтобы не казалось, что это [только] обо мне». Это личная история человека об обрубленных корнях, об обрубленном прошлом, об остановленной памяти. И его идентичность англичанина вдруг вошла в конфликт с тем, что, оказывается, у него еврейские корни. И что с этим делать? Как пережить, что на тебя в буквальном смысле обрушивается прошлое?

«Леопольдштадт» – потрясающий текст, который показывает столкновение с историей на протяжении большого отрезка времени и на примере нескольких семей. Я опросила своих друзей, видевших постановку этой пьесы в Лондоне и Нью-Йорке. И они сказали, что им не очень понравилось, так как там слишком много действующих лиц, не успеваешь следить за сюжетом и не знаешь, кому сочувствовать. Да, это действительно сложно. Но если мы посмотрим спектакль РАМТа, то выяснится, что Алексею Владимировичу Бородину удалось этот эпос воплотить: когда все голоса звучат, и ты их все успеваешь услышать.

Есть два подхода к изображению пейзажа: это панорамность и фокусация. Панорамность – это, условно говоря, пролет над каким-то колоссальным полем битвы. Фокусация – это когда поле битвы вдруг приближается, и ты видишь реальную сценку, эпизод, локацию и оказываешься в это вовлечен. В спектакле эта панорамность сменяется фиксацией – на личных историях, на героях, на их отношениях. И этот ритм сохраняется все время.

Еще очень важный момент – это, собственно, история о Леопольдштадте. Это та самая коллективная память, несколько семей, улица, которая даже не метафора, а метонимия. Это история тех семей, которые на этой улице живут.

У Стоппарда очень ярко и точно показана тема идентичности. Вы помните, начинается все с наряжания елки, с Рождества. И встает вопрос, какая звезда должна быть у евреев на елке – восьмиконечная рождественская или шестиконечная, звезда Давида? Это были люди, которые очень хотели, и им это удавалось, встроиться в общий социальный процесс, немножко деактуализировать память о своем народе. Но – что меня потрясает в спектакле и пьесе, – если ты деактулизируешь память, она напомнит о себе. Помните любовную историю, когда выясняется, что с точки зрения своего любовника-немца героиня (Ханна – прим. ред.) недостаточно хороша для постели по причине своей национальности? И постепенно из этих маленьких мелочей сгущается эта тьма, ты видишь, как наползает зло. И не можешь это остановить: ты свидетель, но не участник.
 
И совершенно невероятные ретроспекции – сцены, которые отсылают нас в прошлое. И среди героев, оставшихся в живых, есть альтер-эго, Стоппарда – Лео, который [во взрослом возрасте] узнает правду о себе, и ему сложно, плохо и не понятно, как с этим знанием жить дальше, как встроить эту память в собственную память, как признать ее своей.

Я принесла огромный том воспоминаний о Холокосте, о бывших узниках нацистских гетто и концлагерей, изданный в израильском городе Реховот, который называется «Помни». Это рассказы немолодых людей, которые не побоялись вспоминать. В этом сборнике есть и часть моей семейной истории. Это воспоминания моих двоюродных дяди и тети, Иосифа Ароновича Штейнман и Ольги Ароновны Штейнман. Они, родившиеся в 1936-и и 1938-м году, пережили Холокост. Была еще третья сестра Рая, которая родилась буквально летом 1941-го. Ей тоже удалось уцелеть.

Они вспоминают, как родители несли сестер на руках. Младшая начала плакать от голода, и родители не знали, что делать – вдруг услышат немцы, и пришли к мысли, что если их обнаружат, то бросить детей в реку и самим утопиться. А когда стемнело, мама с младенцем на руках пошла просить сельчан, чтобы разрешили переночевать в каком-нибудь сарае. Несколько дворов отказали, мама брела с ребенком на руках и плакала. А ей навстречу от реки шел пожилой человек, церковный дьяк Иваськов, сыновья которого воевали в Красной армии. Он успокоил мать и отправился просить своих невесток спрятать их. Невестки разрешили прийти на одну ночь, а потом согласились прятать и дальше, кормили, приносили молоко ребенку. И семья тогда выжила благодаря тому, что люди не побоялись.

Вы знаете, это очень сильное и сложное чувство, когда ты читаешь воспоминания своего дяди или разговариваешь с тетей, в последнюю встречу решаясь спросить: «А вот ты помнишь?» И тети уже, к сожалению, нет, а память есть и будет продолжаться. Хотелось посвятить эту лекцию памяти Иосифа Ароновича и Ольги Ароновны Штейнман.

Вопросы из зала

– В начале лекции Вы говорили о том, что нет свидетелей, но, в итоге, все-таки есть.

Дело в том, что я полемизирую с концепцией отсутствия свидетелей. Потому что отсутствие свидетелей – это ловушка, чтобы создать вот эту фигуру умолчания вокруг трагедии. Опять же, сложно в этом винить людей, потому что фигура умолчания позволяет жить дальше. Но жить с памятью о трагедии, которая тяжела, или жить, как ни в чем ни бывало, это две большие разницы.

– А, кроме истории Шиндлера, были случаи подобные?

Очень много, на самом деле. Этот случай не единственный.

– Нужно собрать эти события в одну книгу, пусть в коротком варианте, но они должны быть в учебниках. Не хотят помнить – надо заставить.

Понимаете, тут мы волей-неволей возвращаемся к началу нашего разговора. Заставить нельзя, потому что произойдет отторжение. Это сложные и тонкие механизмы. А вовлечь можно.

– А где вот эта грань между навязыванием и проявлением интереса? Существует множество фильмов на эту тему, которые просто выдавливают слезу, но так тоже нельзя.

Вот это и есть тот самый тонкий момент. Учебник истории, с одной стороны, тоже хранит память, но он хранит факты. А как избежать отторжения, как их актуализировать, но не манипулировать? Это сложно. И, на самом деле, только мы сами можем ощутить вот эту внутреннюю правоту и стать теми, кто собирает, хранит, передает, рассказывает истории, как Алексей Владимирович и сэр Том.

– Когда мы изучали «Молодую гвардию» в школе и мне, как девчонке, которая не слушала, вдруг сказали подготовить доклад про немцев, у меня чуть не плакала вся аудитория. И оно меня сделало.

Но Вас не заставляли, Вы сделали это сами – пропустили через себя и передали это остальным. Вот в чем смысл.

– В РАМТе только что была лекция о праведниках [народов мира]. Так что нельзя сказать, что на эту тему никто не говорит и ничего не знает. У меня вопрос в другом. В то время, как все герои ассимилируются, они перестают соблюдать свои традиции, это понятно. Но героиня [Виктории Тиханской, Гретль], как раз не будучи еврейкой, этим, наоборот, загорается, старается традиции соблюдать. Можно ли сказать, что через нее происходит актуализация памяти?

Нет, конечно, она становится хранителем памяти. Она ее не присваивает, а разделяет. Но есть и понятие культурной апроприации, когда ты присваиваешь то, что тебе не принадлежит. Спасибо вам за этот вопрос, он важен.

– У меня нет в семье репрессированных, нет в родне евреев, но я постоянно обращаюсь к теме и Холокоста, и репрессий и проживаю это. И я пришла на лекцию, чтобы найти ответ на вопрос, почему такие люди, как я, обращаются к этой больной памяти и разделяют ее.

Спасибо Вам большое за Вашу искренность и за то, что Вы рискнули об этом сказать. Знаете, это сложный путь – воспринимать чужую боль как свою. Вот Вы по нему идете, Вам искреннее от меня уважение. И всем, кто так же чувствует. И если мы рискнем говорить о том, что человечество развивается не по кругу, а по спирали, то в том, что Вы чувствуете чужую боль и понимаете, что в истории, по большому счету, нет того, что не относится к тебе лично – в этом есть некоторая надежда, что, может быть, Апокалипсис наступит не завтра.

Мария Баранникова
Ольга Бигильдинская

Фото Марии Моисеевой и из открытых источников

Смотрите лекцию Марии Штейнман в видеоформате на yotube-канале РАМТа.

 

наверх